hugan: (Default)
Решил попробовать писать сюда мысли вслух. Зачем - не знаю. Попробую.

- читал ребенку стихи Юнны Мориц, а в них полно таких мини-парадоксов, таких.. ээ.. взрывов смысла, точек концентрации смысла... , локальных пиков отношения насыщенности к краткости. Они, может, между собой не так сильно связаны, но сами по себе хороши, особенно когда их много и если они разные.
"В доме очень молодом // нарисуем старый дом".
Развитие темы: "Мой любимый старый дом! // В нашем доме молодом // Все девчонки и мальчишки // Очень любят ваши книжки" !
Если не вдумываться, просто чувствуется некая искра. А если вдуматься, становится понятно из каких смыслов она складывается: старый дом вложен в молодой, но и молодой-то происходит, надо думать, от старого (связь поколений: кстати, как хорошо звучит "молодой дом" вместо "молодая семья": это ж материальное, самое простое и ощутимое представление семьи!). Двунаправленная вложенность.
Потом, можно понимать как рисунок дома в доме и как процесс рисования в реальном доме: возникает проблема соотношения этих вариантов.. Проблема реальности реального, в которой единственно реальным остается не объект - дом, реальный или рисуемый, а процесс рисования (принцип активности), который предполагает наличие неких домов, снимает онтологические сомнения относительно их.
Потом, повторения и скрытые рифмы одни чего стоят! они воспроизводят то же отношение на другим, низшем уровне.
Кстати, важно, что это куски из двух разных стихов, связывающие их. В первом из них просто лежит такая двухстрочная находка, не раскрытая. Мне почему-то и эта нераскрытость, и эта общность между разными стихами особенно понравилась.

Конечно, может быть, что это только я такие смыслы туда вчитываю. Но этим и здорово, что есть куда вчитывать. Как в те два зеркала напротив друг друга при гадании. (только там проще, вложенность однонаправленная)

Кстати о вчитывании.
В одной случайно мне попавшейся статье говорят, что постмодернист Фаулз говорит, что в его каком-то из его романов смысла не больше, чем в пятнах Роршаха. Думаю, как раз мой случай, попробую. Раньше я Фаулзом как-то не проникся, но, думаю, может я чего-то не до (гонял).
Взял прочитал "Червь" - пример того, как "автор не дает ответа". Но что-то не проникся опять. Картинка в начале красивая. Вообще часто интро выглядит драматично - просто оттого, что автор его акцентирует, как бы говорит: это важно, не знаю почему, но это важно.... Красивая немотой и непонятностью. А дальше все, имхо, какое-то искусственно умственное.....

Похоже, между тем, как "не дают ответа" Фаулз и Чехов, есть некая разница. Но в чем она состоит, мне пока не ясно.
hugan: (Default)

Моя жена летом хотела научиться писать акварелью. Но не так, как этого мог бы
захотеть я - чтоб что-то выразить, чтоб заложить туда некую силу, некое чувство.
А скорее из любви к материалу. Я ее отлично понимаю: кажется: как можно не
любить сами чистые осенние цветовые кляксы, саму прозрачность, саму темную синь
на пожелтевшем, уютном листе. Есть, например, детская книжкакнижка о Ежике Козлова с классными акварельными иллюстраиями, Детская литератра, 1978, илл. С. Острова книжка о Ежике Козлова с классными акварельными иллюстраиями, Детская литератра, 1978, илл. С. Острова; ее читают
ребенку, он видит картинки - !!еще почти абстрактно от того, что на них имелось
в виду изобразить! - и, по-моему, для зарождения "любви к материалу" этого
вполне достаточно. Особенно там, где и художник сам помнит (и сообщает
иллюстрации) эту абстрактную, досимвольную силу краски, "собственную" силу формы
и соотношений яркости и цвета, их собственную МУЗЫКУ.

Считается, да я и сам так считал, что, как форма скульптуры ценнее ее
мрамора, так и всякий материал - это в первую очередь средство передачи
содержания, и он ценен прежде всего в этом качестве; ценность информации, (т. е.
"того как" организован материал) выше ценности носителя.

С некоторых пор мне так казаться перестает.

Иногда, читая новые стихи, сначала я долго ничего не могу понять. Я
останавливаюсь, перечитываю; со второго или третьего захода, когда размер, ритм,
отдельные образы уже знакомы, что-то начинает проявляться. Нужно оно мне или
нет, я все еще не пойму и продолжаю читать скорее в надежде, чем из интереса. И
бывает так, что в какой-то момент то слова сами по себе, еще до того, как я
вообще увидел "то как" они организованы - слова сами по себе что-то во мне
производят, поднимают странные картины, до которых без них я бы вряд ли добрался
- забытые, сновидные и очень важные. Текст озаглавлен "Август". Но еще
нисколько не поняв автора, я вдруг вспоминаю или вижу: начало осени, темный
густой вечер, желтые огни детского садика за ветвями, ровный свет в его больших,
просторных окнах, мне четыре-пять лет.. - и я вспоминаю, да был такой вечер, или
похожий, и так бывает именно в августе, и образ полон важного детского
труднопонимаемого смысла, и он - ссылка на целый пласт переживаний, о котором
забыто даже не содержание, а сам способ чувствования.

И вот: я еще не успел понять, о чем речь и "нравится" ли мне произведение, а
уже извлек из него нечто о себе важное. И я продролжаю читать уже не только как
чью-то реплику, сообщение, в котором естественно искать смысла, сколько в
поисках таких неожиданных ключей к собственному внутреннем миру.

Может быть, я несколько преувеличиваю. Ясно, что любое исксство действует
иррационально. Но читатель обычно по крайней мере замечает, как это
иррациональное действие происходит, и может рефлексировать свое отношение к
происходящему. Большинство текстов все же трогают меня (скорее) тем, что
содержится в(?) них самих(??), чем тем, что они мне случайно(???) напомнили.

Возможно, именно так и только теперь до меня по-настоящему добралось старое
постмодернистское ощущение самостоятельности, непреднамеренности текста и его
относительной непринадлежности автору - ощущение, которому я привык
сопротивляться, как сопротивлялся бы столоверчению и медиумизму.

Произвел ли это автор композицией, целостным строем и развитием текста, или
отдельными образами, в производил ли что-то автор вообще, или даже случайные
слова могут иногда вызвать такой эффект - точно не знаю.
Скорее всего, истина посередине: все это происходит не как результат целостного авторского
плана, но, конечно, и не случайно. Параллельно с сознательной рефлексией
элементов стиха, его образов, периодов, цикличности, развития
- эти элементы сами собой, неосознанно, тоже приходит во взаимодействие
с опытом читателя - и получается этот самый эффект, порождается новое
содержание, которого не было в произведении, но которого в таком виде не было и
в читетале.


Во всяком случае, важно потрогать отдельные словосочетания и образы, даже
отдельные краски и слова. Хотя и считается, что краски и слова приобретают
значение только в сопоставлении, только друг относительно друга. (вот прямо из
френдленты: Букша: "Шел по
городу директор / он картины тихо трогал / настоящие картины / проявлялись
темнотой" или: "настоящие картины / наступающей зимы").

Материал, представляющий собой часть настоящей, не выдуманной реальности,
шероховатые засохшие мазки на холсте, звук виолончели из соседней комнаты
("Охранная грамота" + "и не вожу смычком черноголосым" + ...). Пятна краски,
земля, чернозем, органическая, организменная составляющая, то что в
психодинамической психологии называется анальным - самоцветы, ИЛИ, ЧТО ТО ЖЕ
САМОЕ, грязные пятна; следы красок, пачкающие чистый лист, лишние на чистом
листе, нужные на чистом листе, как сама жизнь. Чистое грязное (через "и", без
противоречия) как сама жизнь.

(
Я, похоже, имею в виду нечто близке к тому, как в: "Давай ронять слова /
как лес янтарь и цедру / рассеянно и щедро / едва едва.."
Т. е., да, "жизнь подробна", и сама по себе может и не более, но и никак не менее ценна ("ценна"), чем то общее, чем все то продолжение рода, развитие, и проч. ожидаемое будущее, ради которого она как будто бы только и востребована?
)?


Т. е. вырисовывается дихотомия, два разных способа ставитьакценты: на
содержании и на материале. Когда поступательное развитие "стоит на паузе" из-за
невозможности нащупать и высказать новое рациональное содержание (ситуаия
постмодернизма), начинает говорить сам материал: "удовольствие от текста", или,
может быть: скрытая "собственная мудрость" самого языка (и всего, что под
языком: культуры, физиологии) - всего того материала, из которого, для которого,
на котором делается текст, и без которого текст немыслим.

Наверно, не столько "стираются гендерные различия в творчестве", сколько
творчество в "пост-эпоху" становится "женским" по преимуществу. Там, где
мужчины-первопроходы в тупике (постмодернизм как "стояние в тупике" перед неким
прорывом?), женщины-хранительницы-живительницы - тем более важны. Действительно,
по-моему, даже и авторы-мужчины сильно тяготеют к юнговской "Аниме", к
низкоуровневому, базовому биологическому содержанию жизни:
особенно приходят
на ум: Грасс, Маркес, особенно Павич - с его биологичностью, психосоматичностью,
с его картиной истории Европы, если и не написанной чаем, то будто бы
попробованной на вкус: женские и мужские пятницы, травы, сны, тесто, замешанное
на слезах, карты Таро, солнечная и телесная Сербия (+ еще сюда же Кустурица?);
сам материал, из которого сделан текст, явно привлекает раньше и сильнее
развития событий.

Есть разные структурные уровни текста. Каждые два соседние
взаимодейтсвуют так, что нижнй используется как субстрат (например, слова), а
высший - как переданное средствами субстрата содержание (например, составленное
из слов словосочетание с его новым смыслом; а из них - образы, из их - поток,
периоды развития, сюжет или иная динамика, из нее - архитектура и гудящая
целостность произведения). Двигаясь по иерархии этих уровней вверх, мы приходим
к сложным "высоким" явлениям, отражающим преимущественно индивидуальность и
талант автора, построившего все это. Двигаясь вниз, во все более просто
материал, в траву - мы приходим к не менее сложным "глубоким" явлениям, общим
всем людям и ценным почти биологически. Тут говорит уже не столько автор,
сколько его естество: язык, культура, эволюция, воплощенные в нем. Тут место
"медиумизму" автора.

И тут теряется грань между "искусством" и прочей жизнью.

И тут выясняется, что искусство - это совершенно не что-то особенное, его
ценность - не самостоятельна а определяется ценностью несомой им жизни, и тем
выше, чем концентрированнее оно ею наполнено - независимо от использованных
средств: очень "сложных" или очень "простых".

Потому что это "сложное" и это "простое" - равно непонятны, равно
представляет собой биологическую, психологическую, нейро- и психофизиологическую
загадку....

Пятна краски, словарный шум, если они сделаны людьми - уже не совсем
случайны, это некая психологическая продукция. И даже если они пявились в
результате случайного процесса - смотрят-то на них люди, и видят в них
собственную психологическую продукцию - "проекции". Если нет ни автора, ни
произведения, искусство сидит в читателе. (Пастернак)

Но тут мне мешает продолжить некое представление о ценности авторства и
авторском достоинстве. Оно разбивает союз автора и читателя, отдает ведущую роль
автору, но и мстит ему за это, ставит вопрос о его "приемлемости",
"достоинстве". Куда бы его деть... Если бы можно было от этих нариссических
вещей освободиться, перестать авторов и произведения оценивать, а только их
читать (когда они нужны, и не читать, когда не нужны) - было бы, наверно,
здорово.. Тогда и авторам не пришлось бы оценивать себя и бояться отвергающих
оценок..

но это, наверно, и есть одна из черт того следующего шага, на который мы не
решаемся и перед которым остановились в предполагаемой "постмодернистский
паузе".


Но я еще и другое хотел сказать.
Но я другое хотел сказать
Есть любовь к земле: чистой грязной земле, матери, могиле,
родительнице жизни. Ей все равно, кто как чего оценивает.

hugan: (Default)

под видом общих рассуждений нечто лично важное.

Мне все мнится в нынешней культуре ожидание перемен. Ясно, что мне их скорее хочется видеть, чем есть основания. Но и сама переживаемая потребность в переменах – тоже предпосылка к ним. Все-таки, эту потребность в том или ином виде переживаю, кажется, не я один.

Может быть, так кажется еще и потому, что сейчас октябрь, первые холода, первые листья в четком, сером, сухом холодном воздухе, ощущение и ожидание близкой зимы, в которой мнятся «суровость» и уют, метели, непролазные сугробы в вечернем городе, в ближнем свете машин, праздничные пироги и светлая снежная заполночь на глухих окраинных улицах, когда гости выходят провожать друг друга, вынося с собой на мороз домашнее тепло, мощное и молодое.

Когда перемен нет, их иногда выдумываешь, чтобы поддерживать надежду. Если же и многие вокруг - так же загадают и выдумают что-то неясное даже им самим, но очень нужное, когда все вокруг в тайне, в неясности, в тайне даже от себя – загадают и задумают, и будут почти искать и почти ждать - ТЕМ САМЫМ эти перемены и случатся, и обнаружатся - как в детстве идет первый снег, радостно, неожиданно и даром. И люди станут узнавать вокруг то самое, чего они в тайне ждали: друг в друге, на улиах, в самом мире - как в день первого снегопада дети выходят на улицу с санками, и видят, каким неожиданно, невероятно давним, каким забытым стал мир, как сказочно он СНОВА похож на то, что они уже забыли надеяться увидеть.. на ту чистую, что ли, большую пеленку, в которую мамы брали их после купания.. - на то, чем, они помнят, этот мир был когда-то, и чем, им тогда казалось, он только и должен быть…

И вот (можно себе представить), люди, тайно нося это в себе, начнут обнаруживать это на лицах друг друга, в стихах и книгах, как в начале века узнавали, может быть, в Блоке (или это только Пастернаку так казалось, так хотелось?...).

Эти ожидаемые перемены я про себя обозначаю словосочетанием "новая искренность" - готовность  и желание людей взглянуть в собственную глубину, в нечто важное и настоящее, о чем трудно и не принято говорить, что имеет куда большее отношение к детству, чем ко всяким сложным "передовым достижениям" в разных областях культуры.

Столкновение человека с собственной глубиной – представляется мне, помимо прочего, чисто экологически неизбежным (написал об этом, было дело, целый пост): мол, "плодясь и размножаясь" вслепую, человек подошел к переполнению своей экологчиеской ниши: продолжать в том же духе становится просто некуда, а как-либо менять "стратегию воспроизводства" – это и значит пересматривать смыслообразующую основу, связанную с фундамнтальной, глубоко личной надеждой, присущей всему живому. Это и значит – непосредственно переживать и осмыслять наши самые глубинные, инстинктивные движущие силы, вступать с ними в прямой контакт. А это сложно, страшно: эта глубина, как поверхность воды в колодце - и чувствительна, и интимна, и полна, перенасыщена сокрушительной жизненной силой (иногда - пугающей, всегда - волнующей и интересной) - знакомой нам, например, по силе действия искусства, или по тому, как движет человека любовь, как поднимает его над землей, низко над землей.

Обращение человека к собственным глубинным движущим силам, таким образом, кажется мне неизбежным, но вопрос остается в том, будет это обращение или столкновение, сам ли человек потянется к собственному эпицентру – или побоится, постесняется, промедлит, будет снова пытаться по-старому забыть, закрывать на него глаза – до тех пор, пока это игнорируемое содержимое, эти слепые силы – не навлекут на человека действие чисто биологических, экологических ограничивающих факторов (например, в виде вызванного глобальным перенаселением всплеска агрессии, обострения конкуренции за ресурсы).

Но даже и в этом худшем случае это будет искренность, столкновение все равно будет чем-то подлинным.


Предощущения прямого контакта человека с собственной глубиной – мнятся мне то тут то там в искусстве, начиная с конца 19 века (т. е. как раз со времени, когда люди массово столкнулось с проблемами из-за собственной численности – и отреагировали на них бессмысленно, стихийно, и, видимо, закономерно – несколькими волнами военного взаимоистребления, остановленного лишь ядерной угрозой; у нас это были "земельный" и "квартирный" вопросы, ну и Гражданская война). Эти предощущения мелькают где-то на периферии поля зрения, в отдельных, часто - внежанровых, странных, глубоких произведениях и моментах. В начале и первой половине 20 века они, кажется, сформировали некое плотное облако (душные оранжевые сумерки у Мунка, тополя, огни окон, темнеющая земля.. и наш Серебряный век, конечно). Но войны прошли, холодная война заблокировала агрессию, навязала искусственную стабильность, наступило разочарование в попытках искренности. Культура включила заднюю и вместо содействия искренности стала (в своем мэйнстриме) чуть ли не защищаться от нее как от чего-то мучительного. Предощущения искренности не исчезли (они не могут исчезнуть), но они стали вспыхивать порознь, вне мэйнстрима, на периферии, как нечто скорее маргинальное, внешне не объединяясь в тенденцию, но так, что и отделаться от этого мерцания – невозможно. Спутник-шпион-Карлсон летает кругами над детской площадкой, и ничего поделать с этим никто не может, никто не может. И это-то странным образом значит, что «по большому счету – все хорошо».

Но все это лишь рассждения. За живыми примерами, вернее, не за примерами, а за прямым, более прямым, непосредстенным, действенным выражением – я, будучи художественно нем, обращаюсь к созданному дргими.

Я сильно люблю творчество Ольги Чикиной. Во многих ее песнях мне видится почти невозможный, странный прямой доступ к вещам невыразимым, непонятным и глубоким, к переживаниям, о которых говорить почти невозможно – не только  из-за их глубины и неясности, но, главное, из-за их страшного, хотя и не всегда очевидного, эмоционального накала. Выражать такие вещи – значит безбоязненно соприкасаться с открытым, живым душевным пламенем – к которому хотя и стремится каждый, но от которого одновременно и защищаются с помощью соввременных культурных уловок. И вот, летом, размышляя о своих этих ожиданиях и спрашивая себя: бывает так или нет, есть ли еще кто-то, или это все исключительно мои фантазии, я зашел на chikina.ru  – и нашел там песню "Летчица", и, да, увидел своими глазами... Нечто такое, что всегда было и во мне, и чему я не надеялся, никак не надеялся найти понятного выражения, и чего я даже толком не понимал... – было высказано самым прямым и явным образом, точнее, понятнее и глубже, чем то, что я знал о себе сам. Я никак не ожидал услышать это извне, и вот встртил в таком новом и концентированном выражении, которого я не мог представить, а мог только узнать. Как будто бы я иду по каким-то местам, где я давно не бывал, и вижу в воздухе аномальное явление, и это явление из собственного странного, непонятного, невыразимого деткого сна, и вот, оказывается, оно бывает в реальном мире! И рельный мир сразу наполняется смыслами, каких давно забыл в нем искать и не ждал встретить. Вблизи этого нового – сгущается глубокий странный, забытый мир, как акварельные звезды в старых детских книжках – световые точки, окруженные контрастной, сгущенной синевой – на фоне бледной зари, на фоне сказочных темных елок, где ступа с бабою Ягой, за рядом которых, там, где зашло солнце самое интересное, самое недоступное, самое забытое.. В этом плотном сгущенном кругу, как в кругу темноты вокруг керосиновой лампы – ближе всего видны миры других ее же песен: про волчат (и ночны!е врачи! в голубых! колпаках!), "Я сижу на корточках", и других: а за ними, как гаснущая заря – острое, счастливо-горькое ощущение потери, такое же острое чувство счастья и тревожного ожидания. В этом кругу движется, почти преследует, нечто мелькающее и всегда остающееся на периферии, нечто до предела заряженное жизненной силой и странной надеждой. Отчетливо вспомнается образ из детства: темнеющее синее весеннее небо, первые звезды, белое привидение.. "Как все это красиво и интересно!"  "..а сова все ближе, ближе, а сова все ниже, ниже.."..

И здесь, имхо, совсем не важны коннотации и всякие ссылки на культурный контекст, потому что говорится непосредственно и бесстрашно об общем всем людям пред-культурном, достаточно глубоком, чтобы быть культурно независимым. Это я и называю «новой искренностью», ее ранней, опережающей вспышкой.

Искренность требует мужества, требует некоей, может быть, верности надежде.

Это и сдерживает ее повсеместное распространение.

А в худшем исходе «массовоо бегства от себя»  – «по миру движутся голоднее стада», «красно от огня» (т. е. совпадение с моей «сверхценной идейкой» о культурной реакции на перенаселение, расписанной в посте про «постмодернизм и сельхозмашины»)..


Кстати о Карлсоне, другой такой вспышке.
Если посмотреть на события в книге глазами родителей Малыша, все выглядит очень связно и так реалистично, что становится почти жутко.

Обычная, автор на этом настаивает, обычная семья. Младший ребенок, значительная возрастная разница. В раннем детстве, может быть, общий любимец, но с возрастом все более одинокий, и все более вынужденный (но не желающий) это принять. Не готовый (к счастью?) с этим примириться. Любящий и способный принимать любовь, совсем не склонный к открытому протестному поведению (что и создало накал, достаточный для появления всей истории: был бы склонен, все бы разрешилось банальным «поведением трудного ребенка»).
И вот, в какой-то момент, по какому-то поводу (пусть из-за собаки) – он не выдерживает острого переживания изоляции. Родители видят: ребенок ломает игрушки, портит отношения с сестрой (кстати, не просто так, а по поводу ее поцелуев с мальчиком!), лезет на крышу, играет со своей жизнью, как бы просит о внимании... Собирает всех и предъявляет им башню из кубиков с тефтелей наверху, этот пугающе осмысленный "ответ из тени" ребенка, который не в силах ни подавлять свой протест, ни, главное, просто осознать его, и осознанное – выразить, высказать, попытаться найти понимание... И одновременно появляется Карлсон – это летающее омнипотентное альтер-эго, средоточие невыработанной, невыраженной жизненной силы ребенка, отвергнутой даже им самим. И видно, как эта жизнанная сила клубится вокруг именно отвергаемых, подавляемых, «неприемлемых» черт: инфантильная жадность-недолюбленность «..быть мне родной матерью»), манипулятивные попытки, а также – фалличность, тоже, видимо, попавшая «в тень»...).

Карлсон потому и несет такой заряд жизненной силы, что выразить ее каким-либо обычным способом Малыш не мог. Этим он, видимо, и волнует героев и читателей. Поэтому Малышу так интересно ВИДЕТЬ И ПОКАЗЫВАТЬ взрослым привидение в волнующих, весенних синих сумерках.
Поэтому и Малыш, и читатели - странным образом любят Карлсона, как бы предательски он себя ни вел. Этой любовью они - как бы восстанавливают ту целостность, которая нарушилась, когда Малыш, ак сказать, спроецировал часть себя вовне. Любить и прощать Карлсона, и любить Малыша – в каком-то смысле – одно и то же.

Карлсона нет, когда родители с ребенком. Карлсона нет после чаепития у камина, Карлсона не ожидается в деревне у бабушки (он – реакция, помимо прочего, на урбанизацию?). Карлсона нет какое-то время после покупки собаки. Но собака – это все же недостаточная замена. И вот: Карлсон вернулся.

И, опять же, автор настаивает: это самая обычная семья (а не случайный индивидальный психоз). Спутник-шпион, холодная война, неясность перспективы и путей развития, скученность и урбанизация. Это – у всех. Карлсон – не личная галлцинация Малыша. Он – общее достояние детей времени, он появился потому, что был нужен так же, как книга появилась потому, что она нужна.

Дети, которым читают Карлсона, могут всего этого не понимать и не понимают. Это ничего не меняет. Содержание сообщается и действует само по себе, без особой рефлексии, независимо от того, как бы мы о нем ни рассуждали. Чтобы что-то чувствовать – совсем не обязательно понимать свои чувства. Карлсон – ранняя прививка от бессмысленности и безнадежности.


hugan: (Default)
После лета
и моря
выхожу опять в человеческое общежитие.


Пропустил диалог о счастье, смерти и ее связи с жизнью. Жаль.

Что-то в этой теме меня волнует: именно эта связь с жизнью, почти нужность смерти для жизни, ее роль в ней. Эта связь понятна при взгляде на эволюцию и на развитие культуры: нужна изменчивость, нужно самоотречение от привычного, радикальное обновление. Будчи нужной, приходя вовремя и завершая счастливю и содржательную жизнь, смерть совсем не кажется мне страшной. Страшно совсем другое - не успеть, пропасть даром.

Пониманий этого - полно в искусстве. Первым приходит на ум любимое: мысли о смерти доктора Живаго, Заболоцкий, Мандельштам, Бродский - открытым текстом: "Смерть -- не скелет кошмарный / с длинной косой в росе. / Смерть - это тот кустарник, / в котором стоим мы все."


Видится такая картина (попробую объяснить из субъективного, воображаемого):

Пусть человек дожил до старости, и пусть: начинается осень; над морем, над ракушечными косами горит желтая заря. За ней угадывается уже сентябрьский дым, огни сухой листвы в сумерках маленького городка, желтые окна, ожидание первых холодных дней, первого снега, Нового года. И вот, пусть этот человек стоит на берег моря, и пусть он оглядывается назад. И пусть он там видит: домики и деревья освещены желтой зарей, дети выросли, у них растут новые правнуки. Пусть даже книги - про Новый год, про эту осеньи про все это - написаны, что им самим, что - другими, и могучий поздний возраст более не нужен. В тягость ли жизнь - и да и нет. И хорошо бы, да нет сил. Но по-настоящему грустно оттого, что все равно нельзя высказаться вполне, все равно что-то остается, пропадает без пользы, горит, горит желтой зарей, и можно только - сообщить эту грусть как нечто самое важное, завещать ее саму, и способность к ней, и готовность к ней, и связанную с ней надежду. Но и это он как мог уже сделал, и он понимает, что он сделал все, что мог, и что больше ничего не нужно.

И все. И он может и не задумываться, и не пониать, что это хорошо, уже потому, например, что этот новый год - не нов для него, в полночь не будет совсем ничего необычного - вернее, оно случится не с ним. Правнуки идут из школы, а в сером сухом воздхе первые снежинки, и от этого разгораются их щеки, и точно так же в их душах разгорается счастливое ожидание. За алым светом просматриваются санные горки, цветные огоньки на рыхлом снегу в следах, темень льда на побережьи.
А деду его старое тело - на что? - еще какое-то время повспоминать, как все было, поиграть с собой в свою молодость, съездить, что ли, на лед, когда замерзнет... (Помереть, никого особо не отвлекая, до праздников?)

И дед видит: желтый свет комнатки общежития, чернильный октябрь в еще чужой и новой тогда Москве. Был стдентом, пил пиво на морозе (Букша), кофе по возвращении в тепло, ночью диктовал пьяный мысли для курсовой, а товарищ записывал, и он тогда говорил: в гробу будем отдыхать.

Ну так и выходит!

А еще раньше было все по-другому, больше, насыщенней, так, как сказать нельзя. Был еще более желтый свет дома, такой, что сказать нельзя, были Пододеяльник и Горшок, и была такая колыбельная: баю деточку мою, ветер в поле улетел, месяц в небе побелел...(Заболоцкий)

И полчается, что общежитие, новый год, детская спальня - все это одно, и дед навсегда во всей своей жизни.

Что и требовалось доказать (в той курсовой? в той колыбельной? (сон? (бред?)))

Все.


Можно себе это представить. Бывает ли так - вопрос другой.

Хочется жить и прожить нормально, чтобы дейтвительно все дела были к том времени сделаны - ну как когда к осени на огороде все убрано, заготовлено, посажено, посеяно.

Слово "посеяно" мне определенно нравится.
Про землю.
Page generated Jul. 23rd, 2017 12:35 am
Powered by Dreamwidth Studios